Мне всегда казалось, что я вполне удачно обхожу закон бутерброда: я просто не мажу хлеб маслом, и потому он никогда не упадет слишком уж неудачно. Обыкновенно так упадет, и все.
Но меня догоняла, догоняет и продолжает догонять гораздо большая непруха - именно в момент, когда нужно сказать написать самое-самое-важное, - voila! - на мобильнике заканчиваются деньги.
И сидишь как дурак, куда уж там банальному маслу и хлебу.
Если у вас есть свои или чужие дети-школьники, то расскажите им об этом.
Школьникам 6–11 классов Москвы и доступных расстояний от неё.
Приглашаем всех желающих принять участие в Школьной Биологической олимпиаде МГУ. Первый (письменный) тур ШБО состоится 5 марта 2006 г. на Биологическом факультете МГУ. Москвичи 6–9 и 11 (но не 10!) классов приглашаются к 9:00, москвичи 10 класса и иногородние 6–11 классов – к 13:00. Вход свободный.
Нужна ручка, бумагу дают (но можно и захватить). Никаких направлений от школ и т.п. не нужно.
Особых благ при поступлении ШБО не даёт.
Проезд от станции метро "Университет" автобусами №№ 1, 67, 103, 113, 130, 260, 661 или троллейбусом № 34 до остановки "Улица Менделеева". Ждём вас!
Полтретьего ночи – самое подходящее, конечно же, время для слов, сказанных-для-кого-то.
Сказанное для тебя – суть ветер, играющий прядями твоих волос, - сам-в-себе, он занят тем, что познает тебя – как умеет. Он касается – и ждет: откликнешься ли. Он растворяет в себе твое дыхание, твои улыбки и твои взгляды. Таковы мои слова для тебя, слова-не-сказанные. Я буду улыбаться тебе желтыми рожицами смайликов и выстраивать себя из легкодоступных электронных символов: дешево и сердито, и иногда – отчетливо-верно, особенно когда резонанс слов совпадает с частотой мерцания монитора. Какой из параметров души измеряется в герцах, хотел бы я знать? А между тем из фраз, приправленных смыслом-между-строк, который я вкладываю, а ты, вероятно, не ищешь (и правильно, кому он нужен такой), складываюсь я-другой, я-настоящий-в-сети – о да, я предельно честен с тобой, наверное, честнее, чем со многими. Попытка втиснуть себя в несколько тысяч байтов должна быть признана удачной, но слишком не хватает простого взгляда-в-глаза.
Где-то там, за стеклом монитора, и еще глубже, среди бесконечных мёбиусовых лент информации, я – именно такой.
А ветер-сказанное все проводит тонкими пальцами по твоим губам, и следит за слегка – но только слегка, запомним это! – вздрагивающими ресницами.
Это странно, это слишком странно - идти по безоблачному небу, чувствуя, как под твоими ступнями, смеясь, проносятся воздушные потоки и солнечные лучи. Это странно - странно-хорошо; нет, не так, это - безудержно-хорошо. Это - живой восторг, это пение ангелов, это Чудо, творимое тобой - и словно бы не тобой, а кем-то еще. И хочется хохотать, и восторженно носиться по Тверди Небесной, пугая птиц и облака.
Я готов писать о любви, о погоде, о кабеле и некоммуникабельности, о том, что смешно и весело доказывать, что меня на самом деле нет, и собеседнику просто снится этот наш разговор, а я - всего лишь тщательно наведенная иллюзия. Я готов смеяться и смешить, готов публично каяться и острить - я запасной фигляр, куда там горе-паяцам из новостных служб! Я готов сейчас вывернуть душу наизнанку, и показать себя - о, а кто помнит вообще, какой я там, внутри? И нужно ли кому-то помнить это? Хочешь, я расскажу свои сказки - те, которые обо мне, о моем небе, о моей любви? Хочешь, я выгравирую на небесах как на серебре "Animo mea", а потом брошу все это к ногам, как бросали оружие к ногам Македонского?
Я отдам душу, только бы ты - любил меня.
Ведь я - люблю.
Это чистая правда. Я легко говорю это. Дело только в том, что подобное никому, кроме меня, не нужно, это слишком личное, слишком-для-двоих, даже если одному это странно и смешно.
Пришла осень, мой мальчик. Та самая осень, которую так любят художники за длинные пальто на изящных женщинах, за грациозные зонты-трости в руках у артистической молодежи и, конечно же, за вечный контраст серых улиц и желтых листьев. Пришла осень, и вновь стало немыслимо существовать без горячего глинтвейна и уютных кофеен, без долгих прогулок по паркам и столь же долгих разговоров о вечном. Как всегда осенью, снова стало неуютно – да словно бы и не принято - гулять в одиночестве, эстетика переплетенных пальцев, стучащие в унисон каблуки, молчание-на-двоих. Ранние сумерки, долгие вечера, пропитавшиеся запахом падающих листьев, поздних хризантем и особенной осенней сырости. Шляпы, длинные шарфы, Цветаева в мыслях у романтиков, Пелевин – у современников, и общая серебристая неторопливая печаль, которую смакуют внутри и вовне. Из нее – и небо, и река, и люди вокруг. Это ритуал Осени.
У меня есть только серебристый – да что там, просто светло-серый – плащ, и зонт-трость. Я по-прежнему люблю гулять в одиночестве, и все еще рано, на мой вкус, для длинного шарфа и шляпы. Впрочем, я забросил и то, и другое еще позапрошлой весной, и отчего-то у меня никак не получается вернуть эти совершенно необходимые (и во всех отношениях достойные) предметы в свою жизнь. Мне хватает этой осени в людях вокруг, я пью ее-отраженную-в-них, и не знаю, могу ли я лучше почувствовать и ее, и людей.
читать дальше Я знаю, чего я хочу. Гулять с тобой и с твоим золотистым ретривером по парку, с самого утра – и насколько хватит сил. Идти сначала по дорожкам, а можно и как придется, разбрасывая плоды трудов дворников – взмах ноги – и ворох листьев к небу, и беспорядочная желто-красно-коричневая мозаика позади. Твой Рыжик еще молодой, он, я знаю, будет носиться среди этого великолепия одним большим хвостатым листом, и звать тебя – да и меня тоже – к себе. Я-то уже староват, а вот ты – в самый раз, так что чуть позже мы с Рыжиком обязательно изваляем тебя в какой-нибудь особенно понравившейся нам куче. Ты будешь взлохмачен не хуже пса, но вряд ли, конечно, к твоему носу прилипнет небольшой кленовый листок. Хотя, может быть и такое. В любом случае, мы оба с удовольствием пронаблюдаем, как Рыжик будет фыркать и лаять на несчастный лист, смешно взмахивать передними лапами, носиться вокруг уже порядком разворошенной кучи, и, наконец, упадет туда же, давно уже избавившись от постороннего предмета на носу. Мы засмеемся, я замечу, что ты слегка замерз, и отдам тебе свои перчатки – мне-то они без надобности. Мы покружим еще полчаса в тягучих сумерках, выйдем из парка кружным путем, и по пути заглянем в какое-нибудь заведение – отогреть твой нос и уши, съесть что-нибудь – впервые с утра, и просто – потому что тебе так захочется. Мы сядем у окна, Рыжик уляжется у моих ног и будет ласково грызть мои шнурки, равномерно стуча хвостом по твоим ногам. Ты возьмешь кофе себе и какой-нибудь съедобной ерунды к нему, я – зеленый чай с лимонником, а на твое «а пожевать?» невозмутимо отвечу, что ты перечитал Фрая. Ты скажешь, что не читал его вовсе, и через секунду мы оба будем от души смеяться над тем, что перечитал его, оказывается, я. Завяжется разговор о литературе, искусстве вообще и постмодернизме в частности, ты раздавишь меня своей излюбленной терминологией, а я озадачу тебя своими излюбленными метафорами, мы оба обвиним друг друга в стереотипичности мышления, ни черта не понимая в человеческих стереотипах, и отчаянно споря по этому поводу. Твой кофе и мой чай либо остынут, либо уже давно закончатся к чертям, мы посидим еще немного, Рыжик, сжевав шнурки, перейдет к мыскам моих ботинок, и мы, продолжая спорить, пойдем домой, по пути решая, к тебе или ко мне. Мы так ничего и не решим, я провожу тебя, потом ты – меня, до половины дороги «чтоб никому не было обидно». Мы еще десять минут простоим, заканчивая все сегодняшние разговоры и начиная завтрашние, я потреплю левое ухо Рыжика, и пожелаю тебе хорошей ночи. Ты посмотришь мне в глаза, и мы разойдемся, каждый в свою сторону. Я приду домой и заварю чай, пахнущий какой-нибудь летней травой.
Через полчаса в дверь позвонишь ты – и скажешь, что забыл отдать мне перчатки, отчаянно смущаясь и разглядывая свои ботинки. Я приглашу тебя войти, ты будешь отказываться, мы еще минуты две попрепираемся на пороге, но ты уступишь – и войдешь. Еще через пять минут от смущения твоего не останется и следа, ты нахально займешь мое любимое кресло, завернешься в мой любимый халат и скажешь, что не будешь мне мешать. Я хмыкну, налью тебе чаю, найду что-нибудь к нему, и через полминуты ты же будешь дуть на янтарную жидкость и хрустеть предложенным «чем-нибудь». Я выключу верхний свет, оставив только настольную лампу, и сяду отвечать на письма, иногда украдкой поглядывая на тебя. Ты будешь ерзать в слишком большом для тебя кресле, потом переберешься на диван, где займешь ровно столько же места. Ближе к полуночи ты потребуешь разложить диван – и немедленно уснешь, не позволяя мне даже попытаться выполнить твою просьбу. Часа через полтора ты проснешься – я знаю это так же давно, как тебя, - и пойдешь на кухню – варить кофе. Варить кофе у меня на кухне – совершеннейшее мучение, по твоим словам, но ты достойно справляешься с этой непростой задачей, и через некоторое время передо мной дымится чашка этого дивного напитка, конечно, совершенно необходимого в два часа ночи человеку, собравшемуся спать. Но, тем не менее, мы пьем этот кофе, ты заставляешь меня бросить «эту нудятину» и сесть рядом с тобой на диване, я в ответ сгоняю тебя с дивана, и разбираю его, наконец. Ты извлекаешь из недр шкафа свой любимый плед – ума не приложу, каким образом ты умудряешься его находить каждый раз, куда бы я его не запихивал? – и заворачиваешься в него, вместе с чашкой кофе и очередной благоприобретенной на моем стеллаже книжкой. Я отбираю у тебя свой халат и иду в душ, провожаемый брошенной подушкой. Забирая подушку с собой, чтобы ты поискал еще одну, размышляю, что слишком много тебе позволяю. Пятнадцать минут
стою под душем, обдумывая эту мысль, и выхожу с твердым намерением заняться твоим воспитанием. Выходя, получаю второй подушкой по голове и понимаю, что это бесполезно. Вытаскиваю тебя из пледа, отбираю кофе и книжку и запираю в ванной. Дождавшись, пока стихнут проклятия индейцев племени майя и раздастся звук льющейся воды, отодвигаю задвижку и ложусь на софу, оставляя диван с пледом в
твое распоряжение. Почти мгновенно проваливаюсь в сон, но нервный, неровный, слишком чуткий, то ли от кофе, то ли от чего-то еще. Сквозь сон слышу, как ты плещешься в душе, что-то роняешь с полки под зеркалом и шепотом ругаешься на своем любимом испанском – ты учишь его, кажется, уже второй год, но дальше ругательств дело пока не пошло, хотя ты очарован ими настолько, что плевать. Через какое-то время плеск воды стихает, хлопает дверь ванной, ты шлепаешь босыми ногами через коридор, неся с собой забытую мной подушку. Я слушаю, как ты устраиваешься на диване – ворочаешься, укладываешься, шумно сопишь, и вообще очень напоминаешь твоего Рыжика в детстве. Наконец ты успокаиваешься, и я, кажется, могу уснуть, но что-то не дает, мешает, держит на грани сна и полудремы, словно еще что-то не сделано. И точно – через минуту ты настойчиво влезаешь под мое одеяло и прижимаешься ко мне, горячий после душа, от тебя словно идет пар. Ты замираешь, я тоже, и в этой ожидающей тишине ты тихонько шепчешь: «Слушай… Я, кажется, забыл твои перчатки дома». Так и не пришедший сон улетучивается окончательно, мы смеемся и молотим друг друга подушками, щекоча и спихивая с полуразвалившейся софы. Засыпаем мы, как водится, через три часа, обнявшись, на полу в гнезде из одеяла, двух подушек и пледа. В мыслях проносится «надо бы заняться твоим воспитанием». Я улыбаюсь: ты немного старше меня, и мы ужасно давно знакомы, какое уж тут воспитание. Просто мы знаем друг про друга все.
Надоевший за детство особняк. Осточертевший. Въевшийся в мысли высокими потолками, тяжелыми пыльными портьерами и занудностью отца. Просто-таки персонификация. Отвратительно. Не хочу. Выпустите меня отсюда. С ума сходят из-за родовых особняков, я совершенно в этом уверен…
читать дальше - Неделю ты проведешь здесь. С твоим начальством я договорился.
… Если бы я был психологом, обязательно провел бы исследование на тему «Оптимальное соотношение тембра голоса и объема помещения для достижения наиболее высокого поражающего эффекта». Его голос вбивался в сознание, отдавался во всех его уголках громкими, чуть визгливыми интонациями, мигрень начинала ненавязчиво стучаться в виски. Я поморщился. Он, как всегда, совершенно неверно истолковал это.
- И нечего морщиться. Что бы ты ни думал о себе, и как бы я к этому ни относился, ты все равно остаешься Форратьером. Это твой дом, я твой отец, и ты обязан хоть иногда выполнять обязательства перед семьей, что бы ты ни думал по этому поводу. Никаких возражений. Или ты хочешь, чтобы я опять поговорил с Петером?
Стало смешно. Разговор отца с Петером Форкосиганом, конечно, очень бы помог моему воспитанию, в возрасте тридцати лет это было бы особенно эффективно. Я фыркнул:
- Нет необходимости. Ничего нового вы друг другу уже не расскажете.
Отец побагровел. У него тоже проблемы с сердцем, как у всех мужчин нашей семьи, - мне думались какие-то совершенно отвлеченные мысли, не имеющие отношения ни к ситуации, ни вообще к чему бы то ни было.
- Мне плевать и на тебя, и на Петеровского щенка, и если бы не твоя мать – ноги бы твоей здесь не было.
- А если бы не моя карьера – здесь не было бы ноги графа Форкаллонера. – Я лениво прищурился. Надоело. - Я почти смирился с нотациями, но совершенно не готов к обсуждению моей личной жизни. Мне думается, что мы не настолько близки. Я передал твое _приглашение_ графу Форкаллонеру, и он _счел возможным_ присутствовать в _твоем_ доме. Мне кажется, этого достаточно, папа.
- Да как ты смеешь?! – Отец вскочил и хлестнул меня рукой по щеке. Эта боль рассмешила и разозлила. Я повернулся на каблуках.
- Через неделю сможете забыть обо мне, граф. А я позабочусь о том, чтобы считаться ублюдком. Интересно, о ком будут ходить сплетни по Форбарр-Султане – о тебе или обо мне? Можем даже поспорить.
- Ты мне всем обязан!
- Отнюдь нет. По твоим же утверждениям, _всем_ я обязан своей заднице. Будь последователен, отец. И запомни, что у меня сейчас есть друзья. А у тебя?
- Ты позор нашей семьи, Джесс.
- Знаешь, то же самое я могу сказать и о тебе. А еще я знаю, что сказал бы дед.
Я вышел из его кабинета, не оглядываясь, зная, как он смотрит мне вслед, даже зная, что он хочет прокричать. Ярость перехлестывала через край, но ее нужно было удержать – сейчас скандал не нужен, не нужен, я сказал. Дед бы сказал тебе, о да. Я как сейчас слышу его голос: «Слабак. Зачем тебе Форкаллонер – ты не сможешь даже попытаться использовать его. Ты и себя-то применить не в состоянии». Я усмехнулся. Да, Пьер всегда считал ублюдком _тебя_. Временами я был склонен с ним согласится.
Ноги сами несли на третий этаж – моя старая комната, комнаты братьев и сестры, нетронутая комната деда. По-моему, никто, кроме меня, туда даже не пытается заходить. Зря, кстати. Крайне любопытные вещи хранил Пьер Кровавый в шкафах…
Китель я швырнул на кровать в своей комнате. Принципиально проживу эту неделю здесь, и пусть захлебнется воплями. Впрочем, судя по свежему белью, мать предвидела этот исход нашей беседы с папой. Ну еще бы он был другим… Я потер виски. Возникло отчаянное желание придушить отца. «Сейчас» - тихонько стукнулось внутри. «Нет, сейчас не надо. И потом не надо. И вообще. Не надо». Внутри рассмеялось и умолкло. Мне смеяться почему-то не хотелось. Хотелось к деду.
Я вошел в его комнату и привычно подошел к столу. Очень удобное кожаное кресло, светлое, - злопыхатели говорили, обитое кожей цетов, памятуя о его коллекции, - я всегда любил сидеть в нем, особенно в детстве, поджав ноги и глядя, как дед, сидя на жестком стуле, занимался чем-то своим – важным и взрослым. После его смерти стало неправильно сидеть так, и тогда я стал сидеть в нем как хозяин – свободно, легко. Как он. Так – было правильно. Сел и сейчас. И почувствовал присутствие кого-то в комнате.
Оглянувшись, увидел человека, сидящего во втором, гостевом, кресле, со стеком в руках, в гражданском, но цветов Дома. Нашего Дома. Синий с серебром, черные волосы. Он поднял голову – и, да, - карие глаза обожгли знакомым огнем. Такой же обжигает каждое утро из зеркала, если я даю себе труд в него смотреть. Порода узнается за версту. Вопрос только в том, почему я не знаю этого родственника.
Он смотрел на меня и ухмылялся – да-да, это не усмешка, не улыбка, это фирменная ухмылка Форратьеров, ни с чем не спутаешь. Я также ухмыльнулся и приподнял бровь. Ответ был тоже в духе семьи:
- Располагайся.
- Благодарю покорно. Я полагал, что вполне могу сделать это и без приглашения.
- Однако, стоишь как истукан. Папа запрещает мальчику играть в любимые игрушки?
Рука непроизвольно оказалась на горле гостя. Он совершенно привычным движением положил два пальца на запястье и нажал. Рука разжалась, я потер запястье. Да, так я тоже умею – иначе Зерг сломал бы мне что-нибудь. Но ему-то Зерг ничего не пытался ломать. Наверное… Впрочем, злости только прибавилось. Я процедил сквозь зубы:
- В этом сезоне модно обсуждать мою личную жизнь, особенно среди тех, кто понятия о ней не имеет?
- Ну почему же… Я очень хорошо знаю своего брата. Ну а про тебя ленивый не слышал.
Брата? Значит, дядя. Замечательно, всех своих дядьев, - точнее, ровно одного, - я знаю хорошо, виделись не раз. Второго – не видел никогда, но знаю, что семья не поддерживает с ним связи.
- Лорд Доно Форратьер, безумный Архитектор?
- Какой догадливый мальчик.
Этот тон меня бесил. Бесил настолько, что все внутренние цепи и тормоза со свистом летели в тартарары, оставляя меня наедине с моим драконом – и я прекрасно знал, кто сильнее. Впрочем, дракон пока не спешил. Потому что его, кажется, Доно бесил еще больше, чем меня.
- И что ты тут делаешь, дядя? – сарказм никуда не делся от меня, и его вполне хватило бы на пару инфарктов для папы, а остатков – на разбушевавшегося Форхаласа.
- По делам пришел. Ну и на тебя посмотреть.
- И как тебе?
- В целом ничего так, но не балует тебя папа, не балует… Мальчиков надо баловать, они тогда не такие злые. – Локти на подлокотниках, стек в правой руке задумчиво постукивает по левому бедру, взгляд сквозь опущенные ресницы. Ни дать, ни взять – оценка жеребца на выставке. Взбесившись, я вырываю стек и швыряю его в стену. Попадаю, естественно, в коллекцию сабель, пара которых с грохотом летит на пол. Мне плевать.
- Какого черта?!
- Успокойся и не дергайся. – Ох, кто бы знал, как меня бесит такое вот насмешливое спокойствие. Впрочем, судя по выражению лица, этот – знает. И получает ни с чем не сравнимое удовольствие. Я выпрямился.
- Я не дергаюсь. – совершенно спокойный тон. Он смотрит на меня пристально, глаза проникают за маску спокойствия, маску офицера, маску остроумца и нахала. Он смотрит _на меня_. Тихое:
- Хочешь, я расскажу тебе про Ури?
Я хотел. Я слушал рассказ, я узнавал Зерга, я понимал, что спрятано в нем. Я восхищался Эзаром, победившим это чудище в себе, заставившем его служить Империи. Я ненавидел его – за то, что он разбудил это чудище в сыне, и не захотел сына спасти. Я слушал о Безумном Императоре, я слушал о манифесте Петера и Эзара, я слушал о войне и о смерти Ури. Мне было страшно. Я смотрел в лицо того, кто рассказывал мне все это – и видел себя, и не-себя, а кого-то сильнее и мудрее. Мне было больно, но я боялся представить, как больно было – ему.
Он замолчал. Тишина упала похлеще сабель, ударила в затылок и придавила. Дышать было тяжело.
- Что тебе рассказать теперь?
- Расскажи о себе.
Он говорил. Он говорил, а я молчал. Мы перебрались на дедову кровать, и я лежал, положив голову ему на колени, и – слушал. Он машинально перебирал мои волосы, и – говорил. Я не помню этого рассказа, мне казалось, что все, что он говорит, я знаю давным-давно, и его самого знаю давным-давно, с самого моего детства, и мы просто не виделись пару месяцев, а вот теперь он приехал, и все будет как раньше. Я не знал толком, как раньше, но я был уверен, что знал он, и даже не сомневался, что все – будет.
Все – было. Совершенно незаметно, естественно, поцелуи - как логическое продолжение рассказа, а дальше – слова уже совершенно не нужны. Дальнейшее – невыразимо.
Я не хочу задавать глупых вопросов «почему я не видел тебя раньше». Ведь я видел, ты был, и были – мы, ведь нельзя же знать друг друга так после двух часов разговора. Я не спрашиваю, я улыбаюсь, ты говоришь, что вернешься завтра, и исчезаешь за дверью.
Я бреду к себе, я тщательно одеваюсь, я спускаюсь вниз. Я вежлив и остроумен, я целую руку матери и танцую с ней первый танец, я шучу с гостями, я обворожителен и соблазнителен, я скандален, но на грани дозволенного.
Я отзываю отца в сторону – пока он не начал снова занимать беседой Форкаллонера. Я спрашиваю его:
- Где твой брат?
Отец не понимает меня, он уже немного пьян, а потому спокойнее.
- Он не приехал сегодня, да и зачем ему было?
Я терпелив и настойчив.
- Нет, отец. Я имею ввиду Доно Форратьера. Где он? Я не видел его весь вечер.
Отец смотрит на меня безумными трезвыми глазами. Я вижу теперь – наверное, впервые в своей жизни – он тоже Форратьер. Он говорит – медленно, но твердо.
Я снова придумываю себе красивую сказку, самозабвенно рисую на стекле желаний тонкой кистью слов, плету узорчатую филигань подтекстов и намеков.
Ах, кабы это было м нужно еще кому-то, кроме меня. Но увы - у моих героев своя собственная жизнь, у них письма, свидания, ужины и завтраки, бессонница и слезы, скоро-новый-год, расставания и встречи, и все остальное, и куда им - вам? - до моих слов-на-стекле?
- Слушай сказку. Далеко-далеко на севере, на берегу моря стоит башня. В ней сто двадцать три этажа и на каждом по три комнаты. На верхних этажах заперты пороки людские, в средних – страсти людские, а на нижних этажах – людские добродетели.
- А что было потом?
- А потом пришел Дорка Справедливый, и разрушил башню к чертям. Пороки и страсти вырвались на свободу, а добродетели завалило обломками башни. Потому люди обладают только пороками и страстями, а добродетели они выдумывают, чтобы казаться лучше.
- Деда, они что, врут?
- Да, именно врут.
- А ты тоже врешь?
- А я не вру. Этого порока у меня нет. Зато от остальных я не отказываюсь. Ладно, хватит на сегодня. Оставь в покое этот несчастный цетагандийский скальп и засыпай.